Долой бледное христианство: к 120-летию К.С. Льюиса
08.02.2019
2009 просмотров
Найдено в Интернетах

Автор: Николай Эппле

В прошлом году  исполнилось 120 лет со дня рождения Клайва Стейплза Льюиса, историка литературы, писателя и христианского апологета, прославившегося сказками о Нарнии.

Несмотря на смену интеллектуальных мод и поветрий, книги Льюиса продолжают завоевывать новые поколения читателей. Спустя 70 лет после выхода наиболее известных его работ можно уверенно сказать, что забвение автору «Нарний» вряд ли угрожает: куда опаснее для восприятия его наследия может оказаться статус классика.

Прежде чем говорить о Боге

В середине XX века популярность апологетики Льюиса объяснялась новизной языка, которым он описывал старые истины: христианское мировоззрение в его изложении выглядело (и выглядит) не догматической системой, но чем-то обескураживающим свободой, смелостью и новизной.

Его «Просто христианство» было ответом на ощущение единства христиан в новом секуляризованном мире.

Человек «постхристианский», пишет Льюис одному из своих корреспондентов, отличается от человека «дохристианского» «так же, как вдова и девица, между которыми нет ничего общего, кроме отсутствия мужа». Именно отсюда закономерно следует программа Льюиса-апологета — не столько и не столько проповедь Евангелия, сколько подготовка к нему, preaparatio Evangelica:

«Прежде чем говорить о Боге, многих нужно сначала призвать к исполнению естественного закона. Христос обещал отпущение грехов: но что это значит для тех, кто, не зная естественного закона, не ведают, что согрешили?»

В России судьба Льюиса сложилась на удивление счастливо. В 1970-х его трактаты «Страдание», «Чудо», «Просто христианство» в переводах Натальи Трауберг и выходившие в самиздате оказались востребованы в религиозных поисках позднесоветских интеллектуалов. В конце 1980-х Льюис «вышел из подполья» и запоем читался в широких кругах верующей интеллигенции, а выход голливудских экранизаций в 2000-х окончательно выправил зазор между известностью Льюиса за границей и в России как популярного сказочника.

В последние годы Льюис начинает приходить к русскоязычным читателям и как ученый: вышли главные литературоведческие монографии Льюиса (2014) и латинская переписка с итальянским священником Джованни Калабриа (2017). А в начале 2019 года — русский перевод биографии Макграта, выполненный Любовью Сумм, подарившей русскоязычному читателю автобиографию «Настигнут радостью» и «Переландру».

Каждая вторая публикация, посвященная Льюису, задается вопросом о том, в чем же секрет длящейся новизны его книг. Ответ не представляет большой проблемы: дело в том, что Льюис обращается не только и не столько к разуму читателя, сколько к воображению. Но устройство «образного богословия» Льюиса не лишено интриги, на которой стоит остановиться подробнее.

Создатель «образного богословия»

В одном из стихотворений Льюиса — как поэт он почти неизвестен русскоязычному читателю — он рисует разум как дитя света, а воображение как нечто неясное и сумрачное, дитя тьмы, — но только примирив в себе эти два начала, человек в полной мере может сказать, что верит. Именно примирение разума с воображением — которое Льюис увековечил в рассказе о ночном разговоре с Толкином и Дайсоном в ночь с 19 на 20 сентября 1931 года, — стало для автора «Нарний» последним шагом к обращению в христианство.

Однако чем внимательнее мы будем приглядываться к его наследию, тем отчетливее различим тему опасности подменить образами, концепциями и ожиданиями далеко превосходящую их реальность. В проповеди «Бремя славы» он говорит о новозаветных обетованиях как превосходящих наши несовершенные их предвосхищения:

«В Новом Завете, где столько сказано о самоотвержении, оно ни разу не названо целью. Мы должны отрешиться от себя и взять крест, чтобы следовать за Христом, а то, что мы обретем, пусть в конце пути, принесет нам, именно нам, великую радость.

Нынешние люди не правы, полагая, что дурно желать себе радости; они взяли это у Канта или у стоиков, а не у Христа.

Более того: Христос обещает нам так много, что скорее желания наши кажутся Ему не слишком дерзкими, а слишком робкими.

Мы — недоумки, забавляющиеся выпивкой, распутством и успехом, когда нам уготована великая радость; так возится в луже ребенок, не представляя себе, что мать или отец хотят повезти его к морю. Нам не трудно, нам слишком легко угодить» (перевод Н. Трауберг).

Заметим, Льюис вовсе не отменяет самоотвержение как условие достижения цели, он только уточняет иерархию. Для того, чье главное оружие разум и воображение, именно они могут подменить собой реальность, о которой призваны свидетельствовать. А потому задача апологета — помнить об их ограниченности.

Об этом — стихотворение Льюиса, которое так и называется «Вечерняя молитва апологета» (даем ее в подстрочном переводе Сергея Аверинцева):

«От всех моих жалких поражений, но еще того пуще от того, что кажется моими победами; от умствования, заряды которого я расстреливаю в помощь Тебе под смех публики и плач ангелов; от всех моих доказательств Твоей Божественности — Ты, не пожелавший дать знамения, избавь меня! Мысли — только монеты. Не позволяй мне уповать вместо Тебя на эти стертые изображения Твоей главы. От всех моих мыслей, даже от моих мыслей о Тебе, о благородное Безмолвие, освободи меня, воцарившись во мне.

О Владыка узких врат и игольного ушка, отними от меня всю мою мишуру, чтобы мне не погибнуть».

Оказывается, что едва ли не главное препятствие на пути к Евангелию — лень ума самих христиан, стремящихся «зафиксировать» по-человечески дорогие или просто привычные им положения. В этом нет ничего удивительного: в конце концов, так работает человеческое сознание. Однако в применении к духовному опыту стремление «канонизировать» образы может обернуться серьезной опасностью:

«Образы священного поразительно легко превращаются в священные образы, а значит, становятся неприкосновенными.

Но мои представления о Боге никак не божественные представления. Их просто необходимо время от времени разбивать вдребезги.

И Он сам делает это, ибо сам Он — величайший Иконоборец. Быть может даже, это один из знаков Его присутствия. Воплощение — крайний пример иконоборчества Божьего; оно не оставляет камня на камне от всех прежних представлений о Мессии».

Долой застылую почву из-под ног

Среди самых важных образов Льюиса, писателя и проповедника, — образы, призванные разрушить представление о христианстве как застывшей догматической системе, напоминающие, что на самом деле главное в нем — опыт богообщения, не поддающийся схематизации. Тут трудно не вспомнить о том, что сегодня христианам предлагают юридическими средствами отстаивать свои образы священного от возможных посягательств со стороны тех, для кого эти образы ничего не значат.

На страницах «Хроник Нарнии» нам все время напоминают о том, что Аслан — не ручной Лев. Одна из самых запоминающихся картин всех семи книг — картина вакхического шествия в «Принце Каспиане»; в книге о богословии «Нарний» Роуэн Уильямс (сошлемся на авторитет архиепископа Кентерберийского, чтобы не быть обвиненными в кощунстве) видит в этой сцене образ благодати, разрушающей упорядоченность сосредоточенного на себе опыта.

Льюис помещает сюжеты, в основе своей христианские, в декорацию научно-фантастической повести о путешествии на другие планеты, артуровского романа, визионерской повести или волшебной сказки вовсе не из тяги к оригинальности. Его задача — выбить почву из-под ног читателя, заставить его взглянуть на христианский опыт вне привычного контекста и привычных систем координат. Предельный случай — вывернуть эту систему координат наизнанку, описав историю обращения человека с точки зрения беса-искусителя, как Льюис делает это в «Письмах Баламута».

Когда Кто-то «раздвинет шторы»

Именно об этом его образы новой Нарнии, которая больше старой (и изнутри больше, чем снаружи), из «Последней битвы»; райской травинки, которая тверже земного камня, из «Расторжения брака»; или космоса, который бесконечно прекрасней ожиданий напуганного землянина, из «Безмолвной планеты».

Пожалуй, ярче всего это ощущение повседневного опыта как тени подлинной реальности проговорено в проповеди, произнесенной Льюисом в часовне оксфордского Мэнсфилд-колледжа на Пятидесятницу 1944 года (позволим себе привести пространную цитату, тем более что эта проповедь не опубликована по-русски):

«Представим себе женщину, заточенную в темницу. Там она рождает и растит сына. Он растет, не видя вокруг ничего, кроме стен темницы, соломы на полу и маленького клочка неба, различимого сквозь зарешеченное окошко — оно так высоко, что только небо в него и видно.

Эта несчастная прежде была художницей, и, когда ее бросили сюда, она смогла утаить от тюремщиков блокнот и коробку с карандашами. Не оставляя надежды на освобождение, она учила сына о мире, которого он никогда не видел, старательно изображая этот мир в своем блокноте. Она стремилась показать ему, как выглядят поля, реки, горы, города и волны, набегающие на песок пляжа.

А сын был послушным мальчиком и всей душой желал поверить матери, когда она говорила ему, что этот диковинный внешний мир куда интереснее и прекраснее всего, что он видел в их темнице.

Иногда у него даже получалось в это поверить. В общем, все шло сравнительно неплохо, пока однажды он не сказал нечто, заставившее мать замереть в недоумении. Минуту или две они молчали, не в силах понять друг друга. Наконец ее осенило: все эти годы он понимал ее неправильно. “Но ты же не думал, — изумилась она, — что реальный мир состоит из линий, нарисованных карандашом?” “Как же так, — сказал мальчик, — неужели там нет ни одной черточки?”

И мгновенно образ внешнего мира поблек в его сознании. Ведь оказалось, что линий, из которых складывался этот образ, не существует. Он понятия не имеет обо всем том, что не нуждается в линиях и по отношению к чему они всего лишь перенос: о колеблющихся на ветру верхушках деревьев, солнечных бликах, пляшущих на водной глади, о цветных и трехмерных предметах, не ограничиваемых линиями, но вновь и вновь проявляющих свои очертания так тонко и многокрасочно, что передать это не способен никакой рисунок.

Ребенок думает, что реальный мир менее реален, чем рисунки его матери. Но на самом деле все наоборот: он лишен линий потому, что несравненно более реален.

Так и с нами. “Еще не открылось, что будем” [1 Ин 3:2] — но мы можем быть уверены, что будем больше, а не меньше того, чем были на земле. Наши природные переживания (ощущения, эмоции, воображение) не более чем рисунок, линии, начерченные карандашом на листе бумаги.

Если в новой преображенной жизни они исчезнут, то так, как исчезает карандашный штрих при взгляде на живой пейзаж. Не как свеча, которую задувают, а как свеча, пламя которой становится невидимым, потому что кто-то поднял занавеси, раздвинул шторы и впустил в комнату лучи взошедшего солнца».

Вот поэтому — сказки

Можно назвать это христианским платонизмом (и это во многом справедливо), интеллектуальной конструкцией и на этом успокоиться, если бы не одно обстоятельство. По свидетельству присутствовавших в часовне, произнеся эти слова, Льюис был настолько переполнен чувствами, что хору пришлось запеть гимн, чтобы проповедник смог справиться с собой и продолжить.

Здесь можно увидеть религиозную экзальтацию, явление нервного порядка, а можно — остроту чувства соприсутствия иной реальности. Глядя со стороны, одно не отличить от другого — этой двойственности как раз и посвящена проповедь, — но все написанное Льюисом свидетельствует в пользу второго.

Именно острота ощущения присутствия иного мира, отличающая опыт Льюиса, объясняет его обращение к волшебной сказке как наилучшему способу рассказа о духовном опыте (Платон по похожим причинам обращался к языку мифа).

Эпиграф одной из книг о «Хрониках Нарнии», отсылающий к известной максиме Витгенштейна, гласит: «О чем нельзя говорить, о том следует сочинять детские сказки».

Публикуется в сокращении. 

Источник: miloserdie.ru